Георгий
Гачев,
доктор
филологических
наук
Предисловие
ÃÀ×Å Ãåîðãèé ÄìèòðèåâèЧ (ð. 1929), ðîññèéñêèé êðèòèê, ëèòåðàòóðîâåä,
ôèëîñîô. Îñíîâíûå ðàáîòû ïîñâÿùåíû òåîðèè ëèòåðàòóðû, íàöèîíàëüíûì
õóäîæåñòâåííûì îáðàçàì ìèðà, ðóññêîé ôèëîñîôñêîé ìûñëè. Êíèãè:
«Ñîäåðæàòåëüíîñòü õóäîæåñòâåííûõ ôîðì. Ýïîñ, ëèðèêà, äðàìà» (1968), «Æèçíü
õóäîæåñòâåííîãî ñîçíàíèÿ» (1972), «Íåìèíóåìîå: óñêîðåííîå ðàçâèòèå ëèòåðàòóðû»
(1989), «Ðóññêàÿ Äóìà: Ïîðòðåòû ðóññêèõ ìûñëèòåëåé» (1991), «Ðóññêèé Ýðîñ:
Ðîìàí ìûñëè ñ æèçíüþ» (1994) è äð.
(Словарная
статья
«Гачев». —
«Электронная
энциклопедия
Кирилла и
Мефодия»,
Москва,
2000).
Вы
думаете:
литература
советской
эпохи уже
сказалась, и
все
оригинальное
и прекрасное
в ней известно?
Ошибаетесь:
толща
советской
цивилизации
велика есть.
Тонет ее
Атлантида — и
вот еще одна
глубоководная
рыба
всплывает,
словно
выдавлена
будучи погружающимся
материком, —
Эдвиг
Арзунян[1].
Быстрые
да юркие
промельтешили
уж на поверхности:
шумливо-гражданственные
Евтушенки, авангардно-рыночные
Вознесенские
позанимали
вниманье, центровав
на себе и
пошлостью
своей некрасивой
знаменитости
наложив печать
на все
поколение
“шестидесятников”.
Но оно —
разное. И вот,
как
электрический
скат, всплывает
еще один
поэт... Какая
сжатая энергетика
в нем:
током-шоком
ударяет
мгновенное
прикосновение
малого
четверостишия:
в эти годы
мрачные
в эти годы
душные
развелась
невзрачные
люди
равнодушные
(50-е
годы)
Что
за магия в
этой малости
текста?
Психея эпохи
“застоя”,
застылость
Жизни, анемия
чувств... “Типические
характеры в
типических
обстоятельствах”
— вполне так и
не стыдно
приложима
здесь эта
формула. Это — наружа,
а вот — нутрь
— взрывчатое
“я”:
я знаю: я
мертвец я
камень я
природа
весь смысл
в
бездействии
и хаосе... с ума
сошли вы
все... да
здравствует
свобода
от жизни...
да
восторжествует
тьма
(50-е
годы)
Вот
инфернальная
“Вакхическая
песнь” — жизнечувствие
человека
нашего
времени и
века в полемике
с пушкинским
“да скроется
тьма!”
Долго
вдавливала
русская и
советская
история человека
в себя — через
лермонтовский
стоицизм, через
бесовскую
речистость
достоевского
“человека из
подполья”,
через страх и
окаменение
сталинской
эпохи среди
подслушивающих
стен и
недоверие
друзьям —
пока не
получился
такой вот
перекрут
души, спиралевидно
вверченной в
себя, каковая
явлена в лирическом
герое стихов
Арзуняна. Но
в нем вдруг —
своя пластика
и
художественность!
Прямо —
откуда ни возьмись.
Вот ведь: как
Ванька-встанька
— бытие и
человек! Мнут
их и
гнут-уродуют,
а глядь — выскакивают
новой
красотой и
мыслью
светятся,
которых бы и
не
подозревал,
что могут и в
таких
обстоятельствах, сыскных и
противолитературных,
образоваться!
Да, перед
нами —
философская
лирика и
торжество
Поэзии и
Мысли над врагами
ее: их гонят и
запрещают,
преследуют
власти и
органы (как
половые-срамные,
секретно
упрятанные),
а Мысль и
Поэзия и из
этого сора,
грязи и
крови — свою
ткань имеют
силу выткать
и в перл
создания
возвести.
Хотя “кровь” я
напрасно
помянул:
эпоха “оттепели-застоя”
уж не такая
жестокая — не
телесных,
откровенных
страданий и казней,
но более —
душевных,
психических.
Недаром
“психушки”
наш персонаж
боится пуще
тюрьмы —
простодушной
еще заключенности
тела во
внешних
стенах. Да,
наш герой —
потенциальный
зэк: зэк в
миру, и
заранее свертывается
в спору, чтоб
перезимовать
долгую
вечность, как
кажется,
советскую, и
бесконечность
не любит
российскую:
неужто так
уж вечная
вечность
что и не
кончится она
так
бесконечна
бесконечностъ
что нет у
ней ни стен
ни дна (60-е
годы)
Эта
душа — не
нараспашку,
напротив:
свернуться
норовит — в
помещение, за
стены, в
комнату, в
колбу. И
стихи его —
как споры:
сбитые,
семенники лишь,
гены и
хромосомы
идей.
Короткие,
чтоб их легко
запомить
(записывать
опасно!).
Интенсивные —
не то что
экстенсивная
дрисня
евтушенковской
записанной и
могшей быть
напечатанной
“Братской
ГЭС”. Наш
герой — да,
запуган,
однако “Я” его
напирает —
проявиться! Н
чтоб не
попасть в тюрьму,
лагерь,
психушку, он
затаивается,
а энергию “я”
поворачивает
внутрь себя
и там
работает.
Всякое
существо
есть
троичное
единство: тело,
душа, дух.
Соответственно,
всякая
национальная
целостность
или
историческая
эпоха есть
Космо-Психо-Логос,
и этапы
советской
цивилизации
могут быть
так
распределены:
в период Ленина-Сталина
воздвигался
советский
Космос
(Строй), и
казни
внешние шли:
эпоха “оттепели-застоя”
— это
очухиванье,
жизнь
душевная и
муки психики
(стадия
Психеи); ну а
перестройка
принесла
труд уму и
муки Логосу:
непонятность,
что мы такое,
чего желать,
куда идти, — и
шизофреническую
растерянность
понятий: что —
хорошо, что —
плохо...
И в
этом плане
поэзия
Арзуняна —
еще привилегированная:
душе там
страх и
смута,
неясные фобии
и порывы,
зато уму-то
ясно, что
хорошо-плохо
и чего
желать.
Пластично и
классично
даже
устроился
мир и
расположился в
нем
человек в
поэзии
Арзуняна. И
даже КГБ и
стукачи, эти устрашители
и гонители, —
на правах
бесов
искушающих
работают: они
ж по Божьему
попущению
испытьвают
человека и
провоцируют
его волю на отпор,
в ходе
которого он и
самостроится
в самобытностъ
и
оригинальность,
— так что и благодаритъ
их, духов
отрицанья
этих, теперь,
задним
числом нам
надо: они
выходят тоже
сотрудники в
формировании
советской
цивилизации,
в произведении
шедевров
советской
культуры, их “лица
необщья
выраженья”.
Тоже
фрезеровщики
и ваятели. В
контексте их,
и в
сопротивлении
им, в
ускользании
к свободе
творчества и
духа особое
веяние и перекрут
претерпевали
души и мысли,
стиль и слог,
а в итоге
траекторий
этих —
неповторимый
орнамент в
творениях
уходящей
советской культуры.
Но
это лишь
задним
числом
понимается
нами — в том
числе, и
самим
автором. Он
рассказывает
о трех крамольных
четверостишиях-“изюминках”
в булке поэмы
“Я”, где он
зашифровал
страшные
слова похожими
по звучности,
но
безобидными:
я прочитал
“Манифест”
и стал
конформистом
(читай:
коммунистом)
не портил
чужих невест
и стал
онанистом
богу
Фрейду (Марксу!)
я
молился
верил в
Винера (Ленина!)
—
Христа
жить
счастливо
научился
как в г....
живет
глиста (поэма “Я”)
Но
прикровенное
сочетание
выходит
лучше как
образ. Во
всяком
случае их
парно давать надо:
версия
и вариант,
как это
удачно Битов
придумал в
своем романе,
— человек
того же
поколения,
что в Арзунян.
Однако
общественно-политическая
ситуация
времени формирует
лишь верхний
пласт в
складе души
человека, в
темах для
мысли и
сюжетах для
поэзии. Их
глубина и
тембр
возникают из
недр, где этнос
залегает и
как Этна
вулканирует.
И этот поддон
(=род-природа,
ген и кровь) —
тот еще перекрут
образуют:
столь
разнородны
составляющие
его. Исследуя
свое “я” (а это
основной
объект неустанного
любопытства
поэта: даже
главная его
поэма
называется
“Я”): из чего
состоит,
какие
силы-энергии
прокатываются
по этой
арене, в
стихотворении
“Происхождение”
он говорит:
всю жизнь
я в качестве
нагрузки
несу
загадку
бытия
родной
язык мой это
русский
зато вот
кто скажите я
один мой
дед был
армянином
был в
Турции
изгоем он
но став
российским
гражданином
от геоцида
тем спасен
другой
евреем был
венгерским...
я в
Новороссии
родился
филологом-русистом
стал...
В
публицистическом
пафосе этого
стихотворения
он с
гордостью о
многосоставности
своей
толкует и
спорит с тем,
кто
ухмыляется:
нет ты не
наш нет ты не
русский
ты армянин
и даже жид, —
резонно
обрубая:
но мы с
тобой и
вправду
разны
ведь я
русист а ты
расист
(80-е годы)
Однако
это ответ —
наружу; в
себе же он
чует эту
многосоставностъ
— как “Мой
зверинец”:
во мне
живут четыре
зверя
и кот и пес
и конь и волк
они живут
во мне не
веря
что в этом
есть какой-то
толк
они
мяукают и
лают
и ржут и
воют день и
ночь
они
напомнить
мне желают
что выйти
из меня не
прочь
Вот какие
субстанции и
энергии, и у каждой
— свой
интерес и
цель, и звук и хошь:
кот кочет
выпрыгнуть в
окошко
туда где
промелькнула
кошка
его за это
я ругаю
но иногда
с цепи
спускаю
нес хочет
выскочить в
ворота
и за штаны
пойматъ
кого-то...
конь хочет
проскакать
галопом
по всем
Америкам
Европам... —
мечта
советского
невыездного;
а волк
проводит
время воя
о том что
он желает боя
его совсем
я не ругаю
зато с
цепи и не
спускаю
И что
же? Как жить в
таком
разрыве? Не
человек, а
разрыв-трава:
во мне
живут четыре
злюки
и волк и
конь и пес и
кот
они
замучились
от скуки
жить на
цепи который
год
они мяукают
и лают
и ржут и
воют день и
ночь
они
напомнить
мне желают
что
разорвать
меня не прочь (60-
годы)
Человек-взрыв,
расширяющаяся
вселенная, что
втиснута в
худощавого
человечка
среднего
роста с
меланхолическими
черными
глазами. Он
обессилен
разнонаправленными
векторами
своих
желаний
выйти из себя
в мир: к
женщине, в
дружбу, в
путешествие,
в драку
политики; но
так как
разнонаправленные
стремления
погашают
друг друга, ему
остается
скука и
динамическая
неподвижностъ.
Так вперен в
“я” — и в то же
время
тяготится: все
я да я,
закупорен в
себе, как в
клетке.
Но все это и
созидает
образ — и его
натуры, и
жизни, да и
поэтический
отливается с особой
мыслью и
складом. Ну и
с иронией —
над собой, в
том числе:
я сам себя
у мира
выклянчил
зато с
процентами
отдам
я сам себя
для счастья
вынянчил
как первый
человек Адам
(60-е годы)
“Сам
себя” — вот
амбиция
предельная
человеку:
быть причиной
самого себя,
что лишь Богу
присуще. Более
того: себя с
прибытком
творчества
миру вернуть
— и замкнуть
начала и
концы:
я Бога
каждый день
молю
чтоб дал
мне счастье в
правде жить
любитъ
того кого
люблю
и негодяям
не служить
но Бог мне
испытанье
дал
служиь не
тем любить не
тех
и сердце
стало как
металл
среди
неискренних
утех
(70-е
годы)
Вот
сокровенное
исповедание:
жить чисто и искренне
хочется, не
хитрить —
даже художественным
вымыслом. Просто
голая и
простодушная
мысль в этих
двух фразах-четверостишиях,
а как хорошо
и как
красиво! Лапидарен
он и
монументален.
А ляпис
— камень по
латыни.
Основной
состав, к
какому себя
приводит, —
камень,
металл:
втвержен — армянин!
А как иудей —
воздуховен, в
мысли диалектичен,
перевертыши
там учиняет.
Да,
лапидарен:
любит малую
форму —
четверостишие
высеченное.
Чеканщик! И
из простейших
элементов и
даже тех же
слов —
перестановкою-комбинаторикою
(иудейский
талант —
экономов,
обделенных
природой
материей, простором...):
мои стихи
не музыка
прекраснозвучных
лир
они
записка
узника
переданная
в мир
(70-е
годы)
Не
надо
общественно-политически
ахать и сострадать
поэту под
гнетом
власти и
цензуры — тут
поглубже:
экзистенциальный
узник он — у самого
себя (опять
же) в
заключении. И
из этой
тюрьмы выдраться
— больший
подвиг! А
удается это
именно
напильником
Слова
русского: им
проволоки
строк,
траектории-
лучи души,
выходы в пространство
воли и света —
выделывая:
поэтом
быть
несложно
коли
живешь
неложно
зато вот
жить неложно
необычайно
сложно
(80- годы)
Из
ничего слов
сплетен стих,
а как
остроумно и
пластично!
Филолог-русист чует звук и
любит
мыслетворческую
игру в мире
Слова,
которое Бог.
Прекрасное
стихотворение
“Лев” рождено
(как я чувствую)
из сочетания
“лев — хлев”:
ты слишком
уж зазнался
лев
за твой левацкий
рык
а ну-ка
отправляйся
в хлев
в поживи
как бык
и прикуси
язык
(80-е годы)
И
целая
сценка-картинка,
судьба
льва-диссидента,
развертывается,
с веселой
иронией
выписанная.
А вон
что родилось
из
метаграммы
“дождь —вождь”:
мы на
праздник шли
но лужам
и несли
портрет
вождя
вождь был
нам ужасно
нужен
он спасал
нас от дождя
(60-е
годы)
А
Эрос
литературы:
наносить
буковки на
белое небо,
чистое поле
листа — как
ладно и складно
выражен в
стихотворении
“Три
страницы”:
чистая
страница
как чистая
девица
ее может
уболтать
остолоп любой
для нее
все ново
она жаждет
слова
слово
первое на ней
как первая
любовь
вся в
словах
страница
словно
молодица
что под
сердцем
носит
своей
страсти плод
но
редактор
правит
зачеркнет
убавит
и вот так
странице
делает
аборт
грязная
страница
как
грязная блудница
ластик к
ней ластился
но всю
грязь не стер
кляксами
заляпана
пальцами
залапана
ветер
жизни дунул
и унес в
костер
(70-е
годы)
Припомнились
мне три
стадии Мысли
в стихотворении
Баратынского
“Сначала
мысль
воплощема в поэму
сжатую
поэта...”
Любопытно их
сопоставить: перемена
жизненного и
словесного
климата и
стиля
предстанет
весьма
ощутимо. Я не
случайно
вспомнил
Баратынского:
перед нами тоже
поэт мысли.
Что она такое
— Мысль, — его не менее
занимает,
нежели что
такое Я?
Впрочем, еще
Декарт доказал
в cogito ergo sum = “я мыслю —
следовательно
я существую”,
что они — одно
и то же, родня,
едина их субстанция.
“Где обитает
плазма
Мысли?” —
вопрошает
наш поэт; и
вот вариант
ответа:
роятся словно
пчелы Мысли
я улей их
разбередил
они б
легко меня
загрызли
но и их
верой
упредил
Постойте!
Да тут
философия с
теологией в
подспуде —
под пчелками
да с улеем!
Броуново движение
самоопровергающих
мыслей в раздробь
(как и зверей,
противоборствующих
в зверинце
его души) в
колбе
черепушки
легко-занросто
свело б с ума,
коли не
пробился бы к
вектору Веры.
Ну и — Труда:
роятся
Мысли словно
пчелы
и пасечник
меня поймет
что не
страшны мне
их уколы
когда я
собираю мед
Перестановка
малая слов в
начальных
строках — как
вариация в
музыкальной
теме. А дальше:
возможно
Мысли вечно
были
и я
приманываю
их
чтоб
волшебством
небесной
пыли
они мне
опылили стих
(90-е
годы)
И
верно:
опыляют.
Мысли
у него разные
по жанру. Есть
более
открытые,
публицистические,
есть
ясные-рационалистические
(как в “Я не крещен
и не обрезан”
иль в “Кто?”), но
наилучши (по
мне, на мой
вкус), когда
неотделимы
от образа в
настроения в
ситуации, как
вон в
стихотворении
“Nocturne”:
я слагаю
стихи в
темноте
когда
засыпают
глаза
когда ноги
устали идти
а дороге
не видно
конца...
глаза мои
спят а ноги
глядят
нащупывая
дорогу
глаза мои
спят а мысли
галдят
чтоб не
было одиноко
(60- годы)
Поэма “Я” —
эманация
энергии,
мысли, слова.
Она сама себя
сказала, и
неловко
мелкими
вторичными словами
ее
пересказывать.
Зачин ее —
фортиссимо:
ударение
ударение
в
барабанные
перепонки
начинается
стихотворение
рифмы
бросились
вперегонки —
как ярмарочные зазывалы, шарлатаны, — и поэты надевают сию маску. И Арзунян пристраивается туда же. Од&