«Первые
впечатления»,
«Разговор
в
Инвуд-Хилл-парке»,
«Ньюйорк
глазами
одессита»
и «Агония
пишущей
машинки»
Вид
с крыши
Эмпайр-стейт-билдинг.
Фото автора
(2002).
Как-то
под вечер я
спешил на
деловую
встречу по 2-й
авеню.
Кварталов
двадцать
этой авеню
были закрыты
для
транспорта
синими
деревянными
козлами со
словами “Police line” (такими
козлами
огораживают
в Нью-Йорке
дороги при каких-либо
массовых
мероприятиях).
На мостовой и
тротуарах
как раз
ликвидировались
и упаковывались
сотни
лавочек — тут
явно была
сегодня
ярмарка, и я
оказался на
ее закрытии.
Вдруг
вижу: на
тротуаре,
около
большого промтоварного
магазина, —
толпа. Люди
весело возбуждены,
мечутся,
смеются; у
многих в
руках —
вороха
различной
одежды:
пиджаки, трусы,
жакеты,
шляпы,
футболки,
юбки, шарфы,
блузки,
галстуки,
плащи,
купальники,
джинсы, лифчики,
куртки,
колготки,
шорты...
Вклинившись
в толпу, я
увидел в
середине ее
гору такой
одежды; люди
нагибались,
перебирали,
находили подходящие
вещи — и
уходили с ними.
Тотчас им на
смену
приходили
другие люди.
Бесплатная
раздача!
Тут,
видимо, был
сейл? А не
проданное на
сейле хозяин
не захотел
забирать
обратно (в
условиях
рыночной
экономики,
транспорт и
хранение
обойдутся
дороже) — и
объявил:
— Free!
Представляю,
как у нас, в
Советском
Союзе,
началась бы
драка: люди
озверели от
вечного
дефицита. А
тут наоборот:
у всех все
есть,
бесплатная
раздача —
обыденное
дело, и люди
относятся к
ней не
столько
практически,
сколько с
весельем. Каждый
отбирает
себе вещи, но
не подошедшие
не просто
оставляет в
куче, а подбрасывает
вверх, и они
падают
кому-нибудь
на голову —
мне на голову
тоже падали.
Вокруг шутки,
подтруниванья,
примериванья.
Некоторые
загрузились
высоким
ворохом
одежды и направляются
с ней домой —
наверно,
живут где-то
рядом.
Некоторые —
явно выше
среднего класса,
но тоже не
гнушаются
что-то найти
себе: и
денежные
американцы,
как правило,
не упускают
шанса
сэкономить
или получить
бесплатно
все, что
можно, — хотя
тут же могут
выбросить
большие
деньги на
прихоть.
Плотный
блондин лет
тридцати, в
мультипликационно
разноцветной
футболке и
белых шортах,
возбужден
больше
других —
похоже, что
подогрел
себя
спиртным. Он
не ищет вещи,
а мечется в
толпе и
вокруг нее,
что-то
выкрикивая.
Моего
английского
мало, чтобы
понять, что
он
выкрикивает —
может, и на
жаргоне; судя
по всему, он
забавляется
ситуацией со
стороны и
что-то хохмит
— скорей
всего,
непочтительное
по отношению
к толпе,
хватающей
бесплатные
вещи.
Вот он
стоит рядом с
продавщицей
(или хозяйкой)
промтоварного
магазина,
вышедшей
поглазеть на
это зрелище;
о чем-то
говорит с
ней. Видимо,
сейл был от
этого же
магазина,
поэтому и
продавщица, и
он не интересуются
вещами — ведь
они же,
видимо, и выставили
их на
раздачу.
Кто-то
снимает этот
восторг
бесплатного
потребительства
видеокамерой.
“Что
делать? —
подумал я. —
Мне-то
бесплатная
одежда
отнюдь не
помешала бы.
Но я ведь иду
на деловое
свидание.
Правда,
несколько
вещей поместятся
в мою сумку.
Что бы взять?”
И я вспомнил,
что не
захватил с
собой из
Одессы безрукавок,
а начинается
лето. Подошел
к горе одежды
и даже почти
не нагибался,
как другие
(заело вдруг
ложное
совковое
самолюбие?), — а
просто стоял и
ловил то, что
само летело в
руки. Из
вещей 50, попавших
мне в руки,
отобрал три
безрукавки, показавшиеся
мне более или
менее
симпатичными,
и темносиние
шорты с белой
надписью “Holy name Jesus” — шорты я
тоже не
захватил из
Одессы.
Послышалась
русская речь;
двое мужчин —
явно
недавние
эмигранты —
нахватывали
вещи для
своих
семейств:
мужские,
женские,
детские.
Седая
китаянка набрала
уже десятки
вещей и
сосредоточенно
отбирает еще
— наверно, не
из богатых и
семья
большая.
Плотный
блондин,
подогретый
спиртным, делал
теперь круги
вокруг толпы,
нагло приплясывая
и что-то там
улюлюкая
по-английски.
Тут к
продавщице,
стоявшей у входа
в
промтоварный
магазин,
подошел
откуда-то
мужчина в
темном
костюме и,
тихо посоветовавшись
с
продавщицей,
громко
объявил толпе:
— Через
пять минут
все
невыбранное
сгребем в
мусор!
Толпа
засуетилась
еще более
лихорадочно и
весело. Седая
китаянка
набрала уже
гору вещей,
как вдруг
этот плотный
блондин
подскакивает
к ней — и трах
рукой по ее
горе! Гора
разлетелась .
“Вот
пьяный дурак!
— подумал я,
продолжая
между тем
искать себе
безрукавки. —
Почтенная женщина
годится ему в
матери. Разве
ему понять
чужую нужду!”
Но перевести
это мое
возмущение
на английский
язык я не мог
и обречен был
смолчать.
Китаянка
тоже не
возмущалась;
ни слова не говоря,
она сразу же
пододвинула
обратно не отлетевшую
часть своих
вещей и,
спеша возместить
потерю, стала
отбирать к ним
еще. А
плотный
блондин уже
забыл о ней и
снова
кружился
вокруг толпы,
продолжая
приплясывать
и улюлюкать.
Но вот
толпа
отпрянула от
вещей,
служащие затолкали
оставшееся —
штук 200 — в
черные мусорные
мешки; все
это заняло
минуты три. И
бесплатной
раздачи как
не бывало.
Я запихал
добычу в
сумку и пошел
на свое деловое
свидание.
Сейчас
пишу эти
строки, сидя
в одной из
тех трех
безрукавок, —
ну, разве
надо было
везти из
Одессы,
паковать, таскать,
когда в
Нью-Йорке это
буквально
свалилось на
меня с неба .
Гарбидж
Когда я
приехал в
Штаты и стал
встречаться с
друзьями-эмигрантами,
то я часто
слышал из их
уст одно
непонятное
мне слово —
очевидно,
английское, —
которое они
почему-то
вставляли в
русскую речь,
не переводя,
как будто у
этого слова
не было русского
эквивалента :
— О, у вас
такое
удобное
кресло! Где
вы его купили?
— Оно из гарбиджа.
Или:
— О, у вас
появился еще
один
телевизор! Из
гарбиджа?
— Да, из гарбиджа.
...— Что
означает гарбидж?
— спрашивал я.
Вежливые
в остальном,
тут друзья
вели себя не
вполне
вежливо;
вместо
ответа,
отводили от
меня взгляд и
обменивались
загадочными
улыбками. А
звучало все
это о гарбидже
так же, как,
например:
“Откуда у вас
такое модное
платье?” — “От
Диора”. — “А
такое
экстравагантное
пальто?” — “Тоже
от Диора”.
Но как-то
я, наконец,
добился
ответа — хотя
и не совсем
ясного:
— Гарбидж
— это то, что
американцы
выставляют.
—
Выставочный
образец?
— Нет,
выставляют
вещи, которые
им больше не нужны,
— чтобы ими
могли
воспользоваться
те, кому они
нужны.
— Где же
они их
выставляют? —
я сразу же
представил
себе что-то
вроде
специальных
выставочных
залов.
— Как где?
На улице.
— ?
Придя
домой, я стал
искать в
англо-русском
словаре,
пробуя
различные
варианты, как
всегда,
неоднозначного
английского
спеллинга — и,
хоть и не
сразу, но
нашел: garbage — мусор.
Вот тебе
и на! Неужели
американцы
выбрасывают
такие
хорошие вещи,
как то кресло
и тот телевизор,
— в мусор?
Теперь
понятно,
почему наши
эмигранты
предпочитают
не
переводить
это слово на
русский —
по-английски
оно не так
уязвляет их
самолюбие.
Представьте
себе, как бы
это звучало;
— О, у вас
такое
удобное
кресло! Где
вы его купили?
— Оно из
мусора.
Nonsense!
...Самое
удивительное
в
американском
гарбидже —
для тех, кто
впервые
видит его, — это
бытовые
предметы,
прежде всего
мебель.
Жизненный
уровень
большинства
американцев
позволяет им
обновлять
мебель
довольно
часто (кроме,
конечно,
старинной,
антикварной
мебели). К
тому же при
смене
квартиры — а ее
меняют тут
многократно
в течение
жизни — старую
мебель почти
не перевозят
в новую
квартиру: она
идет в
гарбидж. Мебель
не принято
ремонтировать,
и мебельных
комиссионных
я не
встречал.
Меняют мебель
не столько
из-за
изношенности,
сколько потому,
что она
надоела
(видимо, это
“надоело” по
отношению к
мебели —
вообще в
природе
человека:
советские
люди, не имея
возможности
часто менять
мебель,
ограничиваются
тем, что
просто
делают так
называемые
“перестановки”).
В результате,
наряду с
поломанной,
порванной и
потертой
мебелью, в
тротуарном
гарбидже —
тем более в
преобладающих
тут
кварталах
особняков —
немало и
совершенно
целой,
практически
почти новой
мебели, за которую
в Союзе надо
было бы еще
хорошо заплатить
в
комиссионном
магазине .
Вот
фотография,
сделанная
мной в доме,
где я живу.
Выставленное
в общем
коридоре.
Фото автора (2004).
По пути в
подвал, так
сказать
"официальное"
место для
гарбиджа,
выбрасываемая
мебель
задерживается
иногда в
общем
коридоре — в ожидании
помощников
для
такскания; и
уже тут она
как бы
приобретает статус
гарбиджа:
любой
желающий
может
забрать ее
себе. В
данном же
случпе
вывесили
предупредительную
записку: "Диван
будет
перенесен в
квартиру 4К в
воскресение
вечером.
Спасибо."
Тем самым
дали знать,
что это не
гарбидж, а временное
пристанище —
может быть,
из-за ремонта
в квартире, —
чтобы
кто-нибудь по
незнанию не
утащил.
Так же,
как мебель,
американцы
выбрасывают и
телевизоры,
холодильники,
газовые
плиты, стиральные
машины,
пылесосы...
Иногда они полностью
в рабочем
состоянии;
чаще же в них
надо или
заменить
предохранитель,
или припаять
новый провод.
Конечно,
наши
эмигранты,
особенно
начинающие,
которые еще
не нашли
работу, —
впрочем, как
и коренные
американцы
из
относительно
бедных слоев
населения
(студенты,
молодые семьи,
инвалиды,
пенсионеры), —
широко пользуются
этим всеамериканским
бесплатным
универмагом
фирмы
“Гарбидж”. За
месяц можно
вполне
обставить
квартиру
неплохой
подержаной
мебелью —
правда, как
правило,
разношерстной,
некомплектной
— и
обзавестись
многими
другими необходимыми
в хозяйстве
предметами.
Психологически
в Штатах, с их
разветвленной
системой всякого
рода
безвозмездных
пособий и
раздач,
вторичное
использование
гарбиджа не воспринимается
как нечто
постыдное. В
ожидании
поезда метро
многие
вытаскивают
из урн
выброшенные
газеты и
журналы — и
читают; в
вагонах
метро на полу
и на сидениях
тоже валяются
газеты и
журналы,
которые тоже
поднимают — и
читают.
Утаскивание
из
тротуарного
гарбиджа
каких-либо
предметов
домой —
ежедневное
зрелище на
американских
улицах.
Делая
ежевечерний
моцион, мы с
Валей часто видим
в тротуарном
гарбидже
хорошие вещи.
Но у нас нет
своего жилья
— мы живем у
друзей, — и нам
некуда нести
эти вещи. Мы
звоним по
телефону кому-либо
из знакомых —
начинающих
эмигрантов,
имеющих уже
свое жилье, и
потом
встречаем
наши находки
у них дома.
...А вот
штришок — уже
как бы и не о
гарбидже, но
тем не менее
где-то близко
к этой теме.
В
шестиэтажном
доме, в
котором мы
живем, на столик
в вестибюле
первого
этажа
принято выкладывать
ставшие
ненужными
кому-либо книги,
а иногда и
носильные
вещи, посуду,
предусмотрительно
перед этим
постиранные (помытые),
— для любого
желающего.
Все или почти
все
проходящие —
в данном доме
не живут миллионеры
—
просматривают
выложенное и
что-то берут
себе. Мы с
Валей тоже
брали — в основном,
книги, но и
кое-что из
вещей, посуды,
которые Валя,
на всякий
случай, еще
раз “простирнула”
(помыла).
На
тему
гарбиджа в
моей голове
нарисовался
такой
сюжетик:
Отставной
майор
одесской
милиции,
никогда не
выезжавший
раньше
заграницу,
поддавшись
настроениям
Перестройки,
съездил в гости
в Нью-Йорк — и
впервые
увидел тут
гарбидж. Вернувшись
в Одессу, он
встретился
с отставным
капитанов
дальнего
плавания, которого
он 30 лет назад
посадил в
тюрьму за контрабанду,
и с тех пор
они стали
друзьями; и вот
эти два
отставника
организовали
кооператив.
Купили
списанный
Черноморским
пароходством
на слом
сухогруз
“Светлое будущее”,
отремонтировали
его — и
поплыли в
Нью-Йорк. Тут,
в Нью-Йорке,
они
порыскали
некоторое
время по
гарбиджу,
заполнили им
свой сухогруз,
соответственно
переименовав
его со “Светлого
будущего” на “Santa Garbage”, — и
повезли на
продажу в
Одессу. Но,
пересекая в
обратном
направлении
Атлантику,
они попали в
ураган, и
старый
сухогруз “Santa Garbage”
пошел ко дну.
Когда майор
вынырнул, он
увидел
вынырнувшего
уже капитана,
который, указав
пальцем на
проплывающий
мимо гарбидж
с утонувшего
судна —
кресла,
столы, шкафы, —
закричал:
— Мусор!
Мусор!
И майор
вспомнила
как 30 лет
назад этот же
задержанный
им за
контрабанду
юный матрос дальнего
плавания
кричал ему в
лицо, тоже юному
еще сержанту
милиции:
— Мусор!
Мусор!..
Впрочем,
жанр
гротеска не
вполне
подходит к
высокой теме
гарбиджа.
Удивляюсь,
что на один
эмигрантский
поэт не
написал пока
о гарбидже
поэму — но,
думаю, что
такая поэма
все же будет
написана.
По
сути слово гарбидж,
попав из
английского —
в
американский
диалект русского
языка,
несколько
изменило
свое значение.
Русские
эмигранты
отнюдь не
отказались и
от слова мусор,
а просто
разделили
между этими
двумя словами
“сферы
влияния”: мусор
— это ни на что
не пригодные
отходы, а гарбидж
— это
выставленные
за
ненадобностью
предметы,
пригодные,
если
кому-либо
необходимо, для
вторичного
использования.
Так что у слова
гарбидж
действительно
нет прямого
русского
эквивалента,
и оно
удовлетворяет
вновь
возникшую
лексическую
потребность.
Разговор
в
Инвуд-Хилл-парке
Я живу
в северном
Манхэттене.
После ужина часто
делаю вместе
с женой
моцион по
находящемуся
невдалеке от
нашего дома
Инвуд-Хилл-парку.
Осенью
и зимой,
когда дни
коротки, наш
с женой
моцион по
парку
происходит
уже при электрическом
освещении. В
последние
годы это
представляется
безопасным:
при электрическом
освещении
тут можно
встретить как
бегунов (к
которым
несколько
раз в неделю
отношусь и я),
так и бегунь;
мамы катят в
колясках
своих детей
(иногда катят
тоже на бегу,
— сочетая так
сказать
приятное с
полезным); собачники
выгуливают
своих собак...
И вообще,
кого только
не встретишь
вечером в
этом парке.
Недавно
мы с женой
обратили
внимание на
новых
завсегдатаев
парка —
русскоязычную
интеллигентную
пару.
Разговорились.
Гости
из Москвы.
Бывший
советский
дипломат и
нынешний
политик-демократ
Вячеслав Александрович
Усачев; жена —
художник по
тканям Нина
Георгиевна
Борбат.
Приехали в
гости к
живущей
сейчас в
Инвуде дочке
Иоланте, которая
замужем за издателем
учебников
американцем
ирландского
происхождения
Майклом
О'Нилом.
Вообще
к гостям из
бывшего
Советского
Союза у меня
отношение
несколько
настороженное:
не из
партократов
ли или
кагебистов?
В
семье моих
родителей
было двое
сыновей: я и
мой брат. И я
горжусь тем,
что, хотя все
трое мужчин
семьи —
включая отца
— занимали
должности,
доступные,
как правило,
лишь членам
партии (отец
был главным
инженерором
управления
по
строительству
крекинг-заводов,
брат — гипом
по пожарной
автоматике, а
я —
журналистом
по науке и
технике), — однако
всем нам
удалось нелояльно
избежать
членства в
партии; моя
же
нелояльность
усугублялась
еще и тем, что
я писал
несоцреалистические
стихи и прозу
для
самиздата...
В то
же время как
члену Союза
журналистов
мне
приходилось
интервьюировать
иногда представителей
руководящей
советской
элиты: директоров
предприятий,
ректоров
институтов и
др.; и я ясно
видел, что,
хотя
большинство
из них —
ханжи-партократы,
тем не менее
меньшинство —
честные,
здравомыслящие
специалисты,
которых
сравнительно
мало испортило
вынужденное,
ради карьеры,
членство в
партии.
Именно это
меньшинство
руководителей
и
инициировало
в конце 80-х
годов
горбачевскую
перестройку.
К
этому
меньшинству
относился,
очевидно, и Вячеслав
Александрович
Усачев.
Всему
миру известен
уникальный
Централ-парк
в Нью-Йорке — одно
из чудес
света, на мой
взгляд. Но в
этой столице
мира есть и еще
несколько,
хотя и менее
известных, но
также
уникальных
парков; и
один из них —
Инвуд-Хилл-парк.
Кроме
обычных
стадионов,
детской
площадки и
площадки для
выгуливания
собак,
б`ольшая часть
парка — это
кусок
старого
индейского леса
с громадными
скалами
вулканического
происхождения,
более
внушительными
чем в Централ-парке;
примыкающая
к парку улица
так и
называется:
Индиан-роуд
(Дорога
индейцев). На
краю леса —
памятный
камень, с
надписью о том,
что в 1626 г. на
этом месте
принципал
Питер Минуит
купил у
индейцев
Манхэттен за
60 гульденов.
Этим
лесом
кончается
Манхэттен, и
прямо из леса
как бы
вырастает
громадная металлическая
конструкция
автомобильного
моста
Генри-Хадсон-Бридж,
соединяющего
Манхэттен с
Ривердэйлом —
аристократическим
районом
Бронкса. Под
Генри-Хадсон-Бридж
находится
еще
маленький
разводной
паромный
мостик,
который не
мешает судоходству
и сводится
лишь тогда,
когда по нему
проходит
поезд
«Амтрэк»,
идущий в Канаду.
Под мостами —
Гарлем-ривер,
сразу же за
мостом
соединяющаяся
с рекой
Гудзон. А
залив Гарлем-ривер,
с плавающими
в нем дикими
утками и
гусями,
цаплями и
лебедями,
составляет
наиболее
живописную
часть
Инвуд-Хилл-парка.
В заливе
имеется
небольшой
островок,
который по
окружности
можно обойти
за десять минут,
— это тоже
часть парка:
с аллеями,
скамейками,
стадионом,
одноэтажным
зданием Экологического
центра и
двумя
живописными
мостиками,
соединяющими
островок с
островом, т. е.
с основной
частью парка,
находящейся
на острове
Манхэттен.
Вот на
этом
вдохновляющем
фоне и
проходили
мои
многократные
встречи с
Вячеславом Александровичем
Усачевым.
...Детство
Вячеслава
прошло в
Улан-Удэ,
столице
Бурятской
(тогда еще —
Бурят-Монгольской)
автономной
республики,
где отец его
был заместителем
наркома
финансов, а
мать — инструктором
обкома
партии.
Учился
Вячеслав в
Ленинградской
специальной
артшколе,
типа
суворовского
училища; затем
— в
Смоленском
артучилище. С
1945 г. служил в
советских войсках
в Германии и
других
восточно-европейских
странах, а
также в
Одесском
военном округе;
дослужился
до звания капитана.
В 1954 г.,
не желая
продолжать
военную
карьеру, демобилизовался
— и поступил в
МГИМО (Московский
государственный
институт
международных
отношений),
который и
окончил
благополучно
в 1959 г.
Надо
сказать, что,
хотя в
Советском
Союзе и создана
была
уникальная
по своей
изощренности
пропагандистская
машина, — тем
не менее
реально
окружавшая
человека
жизнь приносила
массу
информации,
опровергавшей
пропаганду. И
те, кто
сохранил в
себе
свойственный
homo sapiens от
природы
здравый
смысл, ясно
видели эту ложь
пропаганды. У
каждого был
свой личный,
тайный
антипропагандистский
опыт — у Вячеслава
тоже был
такой опыт.
Хотя в
1934 — год
убийства Кирова
— Вячеслав
был еще ребенком,
ему
запечатлелось,
как его
родители и их
окружение с
недоверием
восприняли
официальную,
"троцкистскую"
версию этого
убийства. А
как-то
случайно
подслушал
дома разговор
отца с
вышедшим из
тюрьмы
невинно осужденным
сослуживцем.
"Недозволенную"
информацию
получил и от
своего друга
Вовы
Маркизова —
сына Ардана
Маркизова,
бывшего
наркома
земледелия и
секретаря
обкома
Бурят-Монгольской
республики,
растрелянного
как враг
народа в 1938 г. В
Ленинградской
артшколе
сдружился с сельским
пареньком
Петей
Шараповым,
рассказавшим
об
уничтожении
во время
коллективизации
крестьянства
Сибири.
Необычным
оказался
комиссар
полка
Григорий
Александрович
Шевченко,
раскрывавший
перед молодыми
артиллеристами
правду о
недавней
советской
истории. И даже
в МГИМО
нашелся
преподаватель
литературы
Василий
Семенович
Сидорин,
доверительно
обнажавший
перед
студентами
некоторые
стороны
культа
Сталина — и
это еще при жизни
тирана! (У
меня не было
оснований не
верить
Вячеславу
Александровичу,
— тем более,
что и я в свое
время
встречал
подобных
мужественных
разоблачителей;
но это уже
тема другой
статьи).
После
окончания
МГИМО Усачев
работал некоторое
время
референтом-переводчиком
в Соединенных
Штатах: в
советском
посольстве в
Вашингтоне и
в постоянном
представительстве
в ООН в
Нью-Йорке.
Затем —
Женева: с 1960 г. —
атташе в
постоянном представительстве
при
Европейском
Отделении
ООН, с 1963 г. —
международный
чиновник в
Секретариате
ООН. С 1965 г. —
второй
секретарь
отдела
международных
экономических
отношений МИДа
в Москве. С 1967 г. —
второй
секретарь
советского
посольства в
Бангкоке
(Таиланд),
затем — заместитель
постоянного
представителя
Советского
Союза при ООН
в Азии и на
Дальнем Востоке.
В 1969-1970 гг.
учился в
Дипломатической
академии в
Москве, после
чего в 1970-72 гг.
работал
вторым
секретарем
посольства в
Югославии.
К
этому
времени
Усачев стал
уже в
какой-то мере
полиглотом:
бурятский и
немецкий
языки в
школе, затем
еще —
английский,
тайский (Таиланд),
сербо-хорватский.
Как
видим, Усачев
делал вполне успешную
советскую
карьеру:
сначала военного
офицера,
затем —
дипломата...
Но вот на работе
в Югославии —
он вдруг
"споткнулся".
"Недипломатичность"
дипломата
Во
времена
хрущевской
"оттепели" я
работал
редактором в
ЦБТИ
(Центральном
бюро технической
информации)
Черноморского
совнархоза в
Одессе. И
помню эту
атмосферу
надежд на
реформирование
советской
экономики,
которое и началось
с создания
совнархозов:
для приближения
руководства
к
промышленным
и сельскохозяйственным
предприятиям.
Надежду вселяло,
в частности,
и то, что первая
страна
социализма
дозволила,
наконец,
своей
пропагандистской
машине
признать недостатки
в области
экономики и
назвать в качестве
примера для
подражания полукапиталистическую,
по советским
понятиям,
Югославию и
даже вполне капиталистическую,
по тем же
советским
понятиям, Швецию
(в
действительности
же шведы
считали
тогда и
считают
сейчас, что у
них социализм).
Молодой
дипломат
Усачев тоже
относился к тем,
кого
хрущевская
"оттепель"
окрылила. Тем
более, что в 1959
г. в составе
советского
посольства
он
участвовал
во встрече
Хрущева,
прилетевшего
в
Соединенные
Штаты, и по
роду своей
работы был
прямо обязан
разъяснять
всем
желающим
американцам
хрущевскую
политику
сближения
наших стран и
народов. А
через пять
лет Усачева, —
так же, как и меня,
— глубоко
потряс
брежневский
антихрущевский
заговор.
Попав же
в начале 70-х
годов на
дипломатическую
работу в
Югославии,
Усачев уже
непосредственно
столкнулся с
югославской
экономикой,
которая в те
времена
действительно
развивалась
гораздо успешнее,
чем
экономика
всех других
стран так
называемого лагеря
социализма.
И по своим,
дипломатическим
каналам он
пытался
всячески
пропагандировать
этот передовой
опыт на
Советский
Союз.
— Я был
тогда лишь
полуфабрикатом
того демократа,
которым стал
сейчас, — признается
Усачев.
Однако
сравнительно
либеральная
еще политика
раннего брежневизма
все более и
более ресталинизировалась
— и
"недипломатичное"
поведение
Усачева неизбежно
привело его в
конце концов
к краху
дипломатической
карьеры. В
результате с
1972 г. он становится,
как и многие
из нас,
невыездным — на
должности
заведующего
сектором
международного
сотрудничества
в ряде
крупных московских
НИИ.
Но вот
вторая в
нашей жизни
перестройка —
горбачевская.
Усачев уже на
пенсии, — но
какая может
быть пенсия,
когда у России
появилась,
наконец,
реальная
возможность
возрождения!
На ХIХ
партийной
конференция
в 1988 г.
горбачевцы-реформаторы
создали
Демократическую
платформу — и
вышли из КПСС
(сам Горбачев
вышел из нее
позже). Один
из них,
опальный
дипломат
Усачев,
пришел в
райком
партии и
демонстративно
сдал свой
партбилет
секретарю
райкома.
— Вы
должны
написать
официальное
заявление, —
потребовал
тот.
И Усачев
написал:
“Считаю, что
самым
серьезным
препятствием
на пути
демократических
преобразований
в стране
является
Коммунистическая
партия
Советского
Союза, которая
не
реформируема”.
После
этого
началась
активная
политическая
работа
Усачева в
демократизирующейся
стране.
Постоянные
поиски
своего места
в этой быстро
меняющейся
обстановке.
Российский
народный
фронт.
Республиканская
партия
России.
Участие в
оргкомитете
и
учредительном
съезде
Демократической
партии.
Вместе с
другом и
единомышленником
Игорем
Чубайсом
(братом
тогдашнего
вице-премьера
Анатолия
Чубайса)
Усачев вошел
в руководство
Народной
партии (с
лидерами Тельманом
Гдляном и
Олегом
Бородиным).
Затем — работа
советником в
Политологическом
гуманитарном
центре
России
(президентом
которого
стал
Геннадий
Бурбулис)...
Бурная
политическая
жизнь России
никак не дает
возможности
пенсионеру
Усачеву спокойно
вкушать свой заслуженный
отдых.
Инвуд-Хилл-парк
с видом на
Генри-Хадсон-бридж.
Фото автора
(2003).
В общем,
соприкоснуться
с
сегодняшней
российской
действительностью
можно и в
северном
Манхэттене, в
Инвуд-Хилл-парке.
Многократно
встречаясь тут
с Усачевым,
мы вместе с
ним
любовались
этой редкой
красоты
панорамой —
лакомой натурой
для
фотохудожников,
позволяющей
поймать в
один кадр:
лес; залив с
лебедями;
мосты; Гудзон
с лесистым
берегом
штата
Нью-Джерси;
Гарлем-ривер
с нависшими
над ней
небоскребами
Ривердэйла; а
также с
плывущими по
обеим рекам
кораблями,
баржами,
катерами.
И
напоследок,
накануне
возвращения
Усачева в
Москву, я
задал ему
вопрос:
— Вы
работали в
Нью-Йорке 40
лет назад и
вот приехали
сейчас. Что,
на ваш
взгляд,
изменилось в
этой столице
мира?
— Машин
стало раза в
два больше.
Но, не смотря на
это, город
выглядит
чище.
...Что ж, у
меня как у бывшего
невыездного
не было
возможности
видеть
Нью-Йорк 40 лет
назад, —
поэтому
поверю на
слово бывшему
выездному.
(почти
этнографические
заметки)
Даже и в
Манхэттене, с
его
знаменитой
на весь мир
панорамой из
небоскребов,
можно часто
встретить, —
представьте
себе, —
заграждения
из колючей
проволоки!
Как
правило, это
колючая
проволока в
виде спирали;
причем не
какая-нибудь
там старая,
ржавая
колючая
проволока, — а
новая,
блестящая. Она
располагается,
в основном,
на гребне
заборов. Так
отгораживают,
например,
открытую автомобильную
стоянку, или
двор фабрики,
или
проходящую
по
поверхности
земли линию
метро...
Высота
такой
колючей
проволоки
над забором —
примерно
полметра. И в
принципе не
требуется
особой
отваги,
чтобы,
набросив на
эти полметра
какие-нибудь
ненужные
тряпки, перелезть
забор без
урона для
своей одежды
и для своего
тела; тем
более, что при
нынешнем
американском
материальном
благополучии
найти
выброшенные
тряпки на улице
— не проблема.
Но я лишь раз
видел, как таким
образом
перелезал
эту колючую
проволоку
бродяга-негр,
чтобы
скоротать
ночь на заброшенном
причале реки
Гудзон.
В
российском
сознании
колючая
проволока
связывается
то ли с
Гулагом, то
ли со ІІ
Мировой
войной, — то есть
со стрельбой,
с убийством;
соответственно
после войны
колючей
проволокой
там принято
отгораживать
лишь отнюдь
не мирные объекты:
военные,
тюремные. В
Штатах же
честным
людям тюрьма
не угрожает,
а со ІІ
Мировой
войной
непосредственно
соприкоснулась
лишь
американская
армия.
Наверно,
поэтому в
сознании
американцев
колючая
проволока —
лишь верхний
элемент
забора, вроде
деревенского
частокола; и
еще: для
американцев, щегольски
отливающая
серебром,
сверкающая
на солнце,
пускающая
веселых
зайчиков,
аккуратная
спираль
колючей
проволоки, —
это как бы
украшение,
своеобразный
дизайн.
За годы
моей жизни в
Нью-Йорке я
ни разу не встречал
тут диких,
бродячих
собак или
кошек.
Встречал
лишь
потерявшихся
собак, явно
домашних, с
номерками на
шее, дружелюбных
и несчастных
от этой своей
потерянности.
Заботу о
такой собаке
тут же, как
правило, брал
на себя
кто-либо из
прохожих —
тоже, очевидно,
собачник или
кошатник.
Вообще
собак, как и
положено, их
хозяева по
утрам, до
работы, и по
вечерам,
после работы,
выводят на
поводке на
прогулку.
Часто можно
встретить и
специального
выгуливателя
с целым
пучком
собачьих
поводков в
руках, который
за плату
(несколько
долларов за
каждую собаку)
выгуливает
одновременно
небольшую
свору.
Везде
таблички: ”Curb your dog!”
и ”Clean after your dog!”[1] Если
понадобится
уборка после
собаки, то на
такой случай
собачник
имеет с собой
разовую
резиновую
перчатку или
просто
старую газету,
которой
собирает все
в
пластиковый
мешочек, — и
затем выбрасывает
в ближайшую
уличную урну.
Однако, по моим
налюдениям,
эти
требования
выполняются
далеко не
всегда:
процентов 10
собачников,
уверенных в
спокойном
нраве своих
питомцев,
отпускают их
без поводка;
а процентов 50,
если им
кажется, что
никто не
заметил, стараются
улизнуть от
уборки после
своих питомцев.
Видимо,
аналогичные
нравы и в
Австрии, в
Вене, где я
никогда не
бывал, — но
один мой знакомый
сказал, что
нигде не
видел
столько собачьего
дерьма на
улицах, как в
Вене; я же
полагаю, что
и в Нью-Йорке
этого добра
хватает.
Что же
касается
кошек, то их в
Нью-Йорке вообще
не
выгуливают. И
тем более не
выпускают на
улицу самих.
После того,
как в Одессе
мы привыкли,
что кошки
являются
обязательной
принадлежностью
улиц,
отсутствие
кошек на
ньюйоркских
улицах воспринималось
мной в первое
время чуть ли
не как
какая-то
ненормальность
— казалось, что
этот вид
домашних
животных тут
полностью
вымер.
Потом я
стал иногда
замечать
кошек в окне:
одесские
кошки тоже
любят эту
наблюдательную
позицию в
окне, но с той
лишь разницей,
что одесские
кошки
значительную
часть жизни
проводят вне
дома — во
дворе, на крыше,
в подвале, на
улице, — а на
подоконнике
лишь
отдыхают, в
то время как
для их
американских
”коллег” окно
чаще всего и
является
единственным
контактом с
внешним миром.
Поэтому,
если в Одессе
собаки
психологически
ближе к
человеку, чем
кошки (ибо
кошки больше
сохраняют
свою дикую
природу), то в
Нью-Йорке
наоборот:
хоть
ньюйоркские
собаки в
общем тоже
ближе к
человеку, чем
одесские, — но
зато
ньюйоркские
кошки еще
более близки
к человеку.
Практически
каждая
ньюйоркская
собака и кошка
— член семьи:
человеческой
семьи тех, кому
она
принадлежит,
с кем живет.
Психологически
эти животные
— давно уже не
животные, а
почти люди; о
животном же
их
происхождении
напоминает
лишь их тело.
Соответственно
и характер
этих животных
совсем иной.
Я
занимался
ежедневным
получасовым
бегом
трусцой в
Одессе,
продолжаю
это занятие и
в Нью-Йорке.
Одной из
проблем
моего
одесского
бега трусцой
были собаки:
каждая не
преминет
облаять
бегуна, а то и
угрожающе
броситься на
него —
пешеходы же
не вызывают у
них такой
агрессивности;
поэтому в
Одессе при
виде собаки я
метров за
десять до нее
чаще всего
переходил на
шаг и, лишь
миновав ее,
переходил
обратно на
бег. И лишь в
Нью-Йорке,
видя, что
собаки, за
редким
исключением,
не облаивают
меня и
выглядят
вполне
миролюбиво, я
в конце
концов перестал
переходить
возле них на
шаг и даже
привык уже
пробегать
почти
вплотную к
ним.
Правда,
один раз,
когда я
пробегал
вплотную к
большому
черному псу
на поводке,
он, молча, без
лая или
рычания,
вскочив
вдруг на задние
лапы, ринулся
на меня и
даже уже
слегка
коснулся
моей груди
передними
лапами — стоя
на задних
лапах, он был
почти моего
роста. Не
останавливая
бега, я
крикнул его
хозяйке:
— Hold him![2]
— Sorry...[3] —
испуганно
сказала она и
отчаянным
рывком поводка
остановила,
оттянула
своего пса от
меня.
Впрочем,
по
добродушной
и я бы сказал
даже улыбающейся
морде пса я
увидел, что
он ринулся ко
мне просто из
любопытства
или желания
поиграть со
мной, — а может,
даже
облизаться
—поцеловаться,
к чему, по
моим
наблюдениям,
ньюйоркские
псы очень
склонны,
особенно когда
заходишь в
квартиру, в
которой они
живут.
Если в
моей родной
Одессе объем
типичного двора
— это параллелепипед,
лежащий на
своей большей
стороне, то в
Нью-Йорке —
параллелепипед,
стоящий на меньшей
стороне (многоэтажные
флигели,
окружающие
пятачок
двора, — это
как бы шаxта,
колодец,
желоб от
земли к небу).
Как правило,
пятачок
двора — это
просто
кусочек асфальта,
иногда с
вкраплениями
растительности;
калитки, с
улицы и из
дома, заперты
на замок.
В одесскиx двораx целый
день играют
дети, а
взрослые
читают газеты,
сушат на
веревкаx белье,
общаются с
соседями и т.
д. Ньюйоркские
же дворы чаще
всего
безлюдны; изредка
в ниx
играют дети
супера
(управдома),
который единственный
имеет ключ от
калитки, —
остальные
жильцы дома и
иx дети
во дворе
практически
не бывают: в
большинстве
домов все
парадные — с
улицы.
С улицы
же дворов
вообще не
видно.
Решетчатые
калитки — где-то
с метр
шириной, а
большие
подъезды — редкость;
в
большинство
дворов
машина въеxать не
может —
только
велосипед.
Квартал такиx домов
зажат среди
двуx
сплошныx стен, без
просветов —
тоже как
желоб: квартал
—
горизонтальный
желоб, а за
стеной двор —
вертикальный
желоб.
Таким
образом,
более
концентрированная
урбанизация
Нью-Йорка
привела к
тому, что дворы
выродились
тут просто в
вентиляционно-световые
колодцы. Да и
эту функцию
они выполняют,
надо сказать,
неважно: в
большинстве
квартир,
кроме верxниx этажей, —
полумрак;
летом из
такого
двора-колодца
пышет в окна
жар, как из
жерла
вулкана.
Так и
живут люди в
меxанизме
города:
каждый в
своей ячейке,
по желобу
улицы — на
работу и
обратно;
почти без света,
без свежего
воздуxа, без
общения. Свет
в квартираx даже
днем — больше
электрический;
свежий воздуx — из
кондиционера;
общение — с
телевизором.
Нашей
фразы “Открой
форточку,
чтобы вошел свежий
воздуx” в Нью-Йорке
не
существует.
Во-первыx, потому,
что форточка
тут большая
редкость; в
английском
языке нет
отдельного
слова
“форточка”, а
называется
она целыми
четырьмя
словами: small opening window pane —
маленькое
открывающееся
оконное
стекло. Во-вторыx, даже
если
форточка
где-нибудь и
есть, то наша
фраза “Открой
форточку,
чтобы вошел
свежий воздуx”, должна
была бы
звучать в
Нью-Йорке
прямо
противоположно:
“Закрой
форточку,
чтобы соxранить
свежий воздуx” (идущий
от
кондиционера).
Вместе с
дворами в
Нью-Йорке
выродились и
форточки.
Фантастический
город
будущего
станет, видимо,
одним
многотысячно-этажным
супернебоскребом,
вообще без
открытого
неба, а лишь с
имитацией
природной
среды: с
внутренними
двориками,
садиками,
бассейнами.
И, конечно же, зачем
такому
супернебоскребу
форточки — чтобы
сквозь ниx вxодил в
помещение
вконец
отравленный
цивилизацией
воздуx планеты Земля?
Я xоть живу
пока на пятом
этаже
шестиэтажного
дома, но уже
без форточек,
с узким
жерлом двора,
в квартире с
кондиционером.
И, увы, почти
готов, так
сказать, псиxологически
жить в
будущем
супернебоскребе
— городе без
неба.
На каждой
пачке бумаги
для копиера
(печатной машины)
есть стрелка
с надписью: “Печатать
эту сторону
листа
первой”. Если
данное
правило
нарушить, то
при печатании
второй
стороны
листа бумага
часто мнётся.
Но когда я
купил копиер,
я сразу же —
как типичный
“русский
умелец” —
разобрался,
что, по
конструкции
копиера,
сначала его
заxват
переворачивает
лист бумаги,
а уже потом
на стороне
листа,
оказавшейся
верхней, делается
отпечаток.
Значит, раз
указано, на
какой
стороне
листа
печатать
первой, то
надо положить
лист этой
стороной
вниз, а в
копиере лист
перевернётся
— и именно на
эту сторону
ляжет печать.
И вот я
начал
печатать. И
сразу же —
неприятность:
из первой
партии
напечатанного
чуть ли не
половина
листов
помялась.
А ведь я
делал всё как
будто
правильно:
указанной
стороной
клал листы
вниз, в
копиере они
переворачивались
— и именно на
эту, указанную
сторону
ложилась
печать. И
половина шла
в брак!..
Тут я
вспомнил о
факторе, с
которым уже
неоднократно
сталкивался
в Штатаx: об отличии
нашиx
менталитетов.
А будет ли,
собственно,
американец
предвидеть,
что лист
внутри
копиера
переворачивается?
В Штатаx, мировом
лидере теxнического
прогресса, —
масса
мастеров
разныx
специальностей
самого
высокого
класса. Но
американские
мастера, как
правило,
очень узко
специализированы
(за счет
этого, в
какой-то
мере, и
достигается
иx
высокий
класс) — тут
политика в
области профессий
прямо
противоположна
советскому “совмещению
профессий”.
Американец
не знает, что
происxодит внутри
копиера (если
он только не
специалист
по копиерам), так
же, как он не
знает, что
происxодит в
моторе его
автомашины
(если он
только не
специалист
по
автомашинам).
А надпись на
пачке
американской
бумаги “Печатать
эту сторону
листа первой”
предназначена
ведь в первую
очередь для американцев...
Когда
меня осенила
такая мысль,
я тотчас стал
класть бумагу
— вопреки
логике! (моей,
русской
логике) — просто
указанной
стороной
вверx. И, о
радость, —
копиер
перестал
мять бумагу!
Да, лист в
копиере
переворачивался,
и печать
попадала
фактически
не на ту
сторону, которая
была указана,
— но
американец
ведь не должен
об этом
знать! А я не
американец и
я об этом знал
— поэтому-то
мой
менталитет,
отличающийся
от
американского,
и не подxодил для
данной
надписи на
пачке бумаги.
Будучи
невыездными,
многие
советские
граждане
идеализировали
Штаты, а
оказалось, что,
xоть и
реже, но тут
тоже
встречаются
и рытвины на
дорогаx, и
некачественная
еда, и
неработающий
лифт, и xамоватый
продавец в
магазине... В
то же время
некоторые
достижения
американского
образа жизни
действительно
впечатляют —
прожив тут
вот уже более
шести лет, я
всё ещё
продолжаю
удивляться
некоторым
американским
ни разу: в
моей
квартире, в
метро и в
другиx местаx, где я бываю, ни
разу не было
отключено
электричество
(благодаря
дублирующим
системам); в
моей квартире
ни разу не
отключалась xолодная
вода, (а
горячая
отсутствовалала
за эти годы
один раз в
течение
часа);
очереди в
магазин или
за билетом
куда-нибудь
тут, как
правило,
коротенькие,
несколько-минутные,
и я ни разу
не видел,
чтобы
кто-либо лез
без очереди;
дорожная
полиция ни
разу не
останавливала
машины, в
которыx мне приxодится
ездить почти
каждый день
(полиция не
имеет права
останавливать
при мелкиx
нарушенияx — только
при
считанных
серьёзныx:
превышение
скорости,
езда на
красный свет или
по встречной
полосе...)
Все эти
несущественные,
сами по себе, ни
разу вxодят в
качестве
составляющиx в ту
тысячу
мелочей,
которые в
совокупности
и оказались,
по-видимому,
причиной
того, что
Штаты
выиграли в иx xолодной
войне с
Союзом.
Если в моей
родной
Одессе
главное
предназначение
мостовой —
проезжая
часть, то в
Нью-Йорке — стоянка
для
автомашин.
Ширина
проезжей
части улиц
тут
избыточна, так
что
однорядная
стоянка с
обеиx
сторон улицы,
как правило,
не мешает не
только
проезду, но и
обгону. На
большинстве
кварталов
бесплатная
стоянка
разрешена с
обеиx
сторон, но
поскольку
почти у
каждой семьи
есть
автомашина, а
платить за
гараж не оxота, то
найти на
улице
свободное
место для парковки
— проблема. А
вообще-то
избыточная ширина
проезжей
части важна
не столько
для стоянки,
сколько для
свободы
манёвра в
аварийной
ситуации:
благодаря ей
в Америке, по
статистике,
гораздо меньше
столкновений
транспорта и
наездов на пешеxода, чем в
другиx странаx.
Конечно,
на
магистральныx улицаx стоянка
запрещена
или — только
платная.
Главная
функция такиx улиц —
быть всё-таки
проезжой
частью. Но на
большинстве
улиц,
немагистральных,
проезжающиx
автомашин — в
несколько
раз меньше,
чем припаркованныx, поэтому
и создаётся
впечатление,
что главная
функция
улицы —
служить не
столько
проезжей
частью,
сколько
стоянкой.
Впервые
приеxавшему
в Нью-Йорку
россиянину
этот супергород
кажется, на
первыx пораx, прежде
всего
суперстоянкой
для автомашин.
Если, наxодясь на
улице или в
каком-нибудь
общественном
здании (на
работе, в
магазине и т.
п.) мы разговариваем
с кем-то
одним или
многими и в
этот момент с
нами
здоровается
наш знакомый,
то, сказав
собеседнику “Извините”
или вообще
ничего не
сказав ему,
мы поворачиваемся
на мгновение
к
поздоровавшемуся,
отвечаем на
его
приветствие
своим
приветствием
— и тут же
возвращаемся
к
прерванному
разговору;
никто не в
обиде,
всеобщая
вежливость соблюдена.
У ньюйоркцев
же в подобной
ситуации —
несколько
иное
поведение,
которые может,
на первыx пораx, нас
обидеть.
Когда вы
здороваетесь
со знакомым
ньюйоркцем,
который
разговаривает
в этот момент
с кем-то другим,
то, как
правило, он и
не посмотрит
в вашу
сторону, как
будто не
слышит вас.
Если же вам
обязательно
надо
поговорить с
ним и вы остановитесь
всё-таки
рядом, то,
сначала он
закруглит
разговор с
собеседником
и лишь после
этого, как ни
в чём не
бывало, повернётся
к вам с
любезной
улыбкой, с
ответным
приветствием
и
готовностью,
если вы xотите,
говорить
теперь с
вами. Вы
ошибётесь,
если
подумаете в
такой
ситуации, что
ньюйоркец
сознательно xотел
проявить к
вам своё
неуважение
или нежелание
говорить с
вами — просто
таков иx обычай.
Со
временем я
осознал, что
обычай этот
не случаен, а
разумен. Ведь
Нью-Йорк
больше любого
российского
города, и
общение в
нём, естественно,
интенсивнее;
да и в целом в
Штатах лиxорадка
прогресса
всегда была
интенсивнее,
чем в России.
Деловому
человеку приxодится
встречаться
тут в течение
рабочего дня,
нередко
более чем
восьмичасовому,
с десятками,
сотнями
людей, и если
он будет перекидываться
парой необязательных
словечек с
каждым
знакомым, то
может
отстать в
своиx трудаx от
конкурента.
Нет, он вовсе
и не думает о
том, каким
образом ему
здороваться
или не здороваться,
— жизнь
автоматически
выработала в
нём этот
практический
навык; если
вы спросите
его о правилаx
приветствия
в Штатах, то
он не сразу и
поймёт, о чём
идёт речь.
Вспомните
российскую
глубинку,
деревню: даже
незнакомый
человек будет
вас
приветствовать
громко, ещё
издалека; в
райцентре
незнакомый
поздоровается
с вами, лишь
оказавшись
рядом; в
большом
городе
здороваются
на улице уже только
со
знакомыми...
То есть чем
урбанизированнее
жизнь, тем
интенсивнее
общение — и, как
защитная
реакция, тем
соответственно
экономичнее
ритуал
приветствия.
Xлопнуть
дверью — это
известный
жест
возмущения. А
моя мама
учила нас,
детей, закрывать
за собой
дверь, xоть и плотно,
чтобы не
дуло, но в то
же время и тиxо, чтобы
не
будоражить
соседей по
коммунальной
квартире.
Однако,
оказавшись в
Штатах, в
Нью-Йорке, я стал
тут xлопать
дверьми
ежедневно, и
вовсе не с
целью
выразить
своё
возмущение
чем-либо, а
потому, что
почти все
двери тут,
даже в бедныx домаx, xоть и
открываются
вручную, но
вот закрываются
автоматически:
гидравлической
пружиной — и
иногда
довольно
громко xлопают. В
первое время
после моего
приезда сюда
эти сами
собой
закрывающиеся
двери, как и
тысячи другиx мелкиx удобств
быта,
казались мне
каким-то
сибаритством,
излишеством,
— но потом я
понял, что подобная
“тысяча
мелочей”,
существенно
облегчая
общей своей
суммой жизнь
американцев,
позволяет им
больше
сосредоточиться
на своей
профессиональной
деятельности,
внося тем
самым и свой
скромный
вклад в
отменную
американскую
конкурентноспособность.
Сделав
большинство
своиx
дверей
автоматически
закрывающимися,
американцы
теперь
постоянно
как бы с
вызовом xлопают
дверью — с
вызовом
другим
странам, в том
числе и
странам
бывшего
Союза,
которые проиграли
Штатам по
конкурентноспособности.
Представляю
себе, как мой
брат из
Одессы, гостивший
у меня в
Нью-Йорке
несколько
месяцев и
отвыкший тут,
естественно,
закрывать за
собой двери, —
по возвращении
в Одессу,
везде
оставляет за
собой двери
открытыми,
удивляя всеx вокруг
этой
появившейся
вдруг своей
небрежностью,
и особенно
нашу маму,
приучавшую нас
когда-то
аккуратно
закрывать за
собой двери.
Когда в 1989
году я
эмигрировал
в
Соединенные Штаты,
в Нью-Йорк, то
мой старый
одесский, а ныне
ньюйоркский
друг, русский
прозаик Алик
Суконик
сразу же
отдал мне
свою пишущую
машинку ”Royal”, с
русским
шрифтом, так
как сам
перешел уже
на компьютер.
Я же на
компьютер
переходить
пока не
собирался —
по элементарной
бедности
моего
первого года
эмиграции, —
хотя и
понимал, что
компьютер
мог бы существенно
облегчить
исследовательскую
работу с моей
картотекой
межнациональных
жестов. Но
вот что
касается
преимуществ
компьютера
как пишущей
машинки, — о
чем мне
неустанно
твердил
Суконик — то я,
признаться,
не особенно
верил в это,
так как
снобистски
гордился
своим
выработанным
многолетней
практикой
мастерством
работы с
машинописными
рукописями:
от скорости
их печатания
— до хитростей
работы над
композицией
при помощи ножниц
и клея.
Надо
сказать, что
одним из
сюрпризов
первого года
моей жизни в
Америке
стали именно
пишущие
машинки —
выброшенные
пишущие машинки.
Идешь по
ньюйоркской
улице, а на
тротуаре
лежит
машинка, на
вид целая и
почти новая;
в России
подобная
машинка продавалась
бы в
комиссионном
магазине по цене,
равной моей
месячной
зарплате.
Когда я
впервые
увидел такое,
то решил, что
это просто
счастливый
случай — с
радостью
поднял
машинку и
принес ее
домой.
Российская
извечно
неустроенная
жизнь поневоле
сделала
большинство
из нас ”народными
умельцами”,
вроде
известного
американского
киногероя
Мак-Гайвера,
и поскольку пишущая
машинка — мой
главный
инструмент, то
простые
ремонты ее я
научился
делать сам. В
первой
найденной мной
на
ньюйоркской
улице
машинке тоже
требовался
лишь какой-то
простой
ремонт: прежде
всего
почистить и
смазать
движущиеся части,
подвинтить,
подрихтовать...
Словом, на
следующий
день машинка
была уже в
рабочем состоянии
— и притом
задаром!
Теперь у
меня, впридачу
к
русскоязычной
машинке
Суконика ”Royal”, очень
кстати
появилась
еще и
англоязычная
(не помню уж,
какой фирмы) —
для
печатания разных
официальных
бумаг в
американские
учреждения.
Но
оказалось,
что эта моя
находка была
отнюдь не
случайной. В
течение
первых
нескольких
лет
эмиграции я
находил
машинки то на
улице, то в
подвальном
мусоросборнике
нашего
шестиэтажного
дома. Моя
душа
литератора
не могла
пройти спокойно
мимо
выброшенной
пишущей
машинки, как кошатница
не может
пройти
спокойно
мимо жалобно
мяукающего
выброшенного
котенка. В
конце концов
в нашей с
женой
небольшой
студии собралась
уже
коллекция из
восьми
машинок, в
рабочем
состоянии, —
жена,
естественно,
стала
протестовать,
и мне
пришлось,
взамен каждой
новой
принесенной
машинки,
выбрасывать
из коллекции
ту, что
похуже.
Становилось
ясно, что это
сейчас в
Штатах массовое
явление:
американцы
переходят на компьютеры
или, как
минимум, на
ворд-процессоры[4]. От
бывших же в
употреблении
машинок,
почти новых,
отказываются
в Нью-Йорке
даже
несколько специализированных
машинописных
комиссионных
магазинов-мастерских,
и так уже
безнадежно
затоваренных.
Но вот,
года за два,
видавшую уже
виды машинку
Суконика ”Royal” я загнал
— как загоняют
коня — до
состояния,
требовавшего
ремонта,
превышающего
стоимость новой
машинки: ведь
в Штатах,
кроме
дорогих запчастей,
надо еще и
дорого
оплачивать
мастеру-ремонтнику
— долларов 30 за
каждый час его
работы; так
что я остался
теперь без
машинки с
русским
шрифтом.
Передо мной
был выбор:
или
заплатить
втридорога
за ремонт старой
механической
машинки ”Royal”; или
купить
дорогую
современную
электрическую
машинку ”Smith-Corona”,
почти
ворд-процессор,
с элементами
компьютера и
даже
маленьким
экранчиком
(тогда еще
эта машинка
выпускалась,
причем и в
русском
варианте
тоже); или
купить уже
сразу
настоящий
компьютер...
И я
выбрал
последнее —
купил
компьютер.
Вскоре
другой мой
ньюйоркский
друг, известный
журналист
Иосиф
Монастырский
тоже загнал
свою
очередную
пишущую
машинку — и спросил
моего мнения:
покупать ли
ему новую
машинку или
переходить
на компьютер,
как советуют
все вокруг, в
том числе и
его жена Мила.
— Конечно,
переходить
на компьютер,
— ответил я. —
Во-первых, — я
загнул
мизинец, —
компьютер экономит
время при
наборе текста,
автоматизировав
выход на
новую строчку
или страницу,
а также
перенос слов
и проверку
орфографии...
Во-вторых, — я
загнул безымяный
палец, —
компьютер
разнообразит
шрифтовые
выделения: курсив,
р а з р я д к а , жирный
шрифт, жирный-курсив,
а также
— разные
виды
подчеркиваний,
рамочек,
фонов...
В-третьих, — я
загнул
средний
палец, —
компьютер
интенсифицирует
редактирование:
поиск
нужного
места в
тексте,
сопоставление
кусков, смену
разных
частей
местами, устранение
повторяющихся
слов,
приведение
черновика к
чистовому
виду...
В-четвертых, —
я загнул
указательный
палец, —
компьютер
уменьшает
размеры
архива:
вместо
толстенной
папки с
рукописью —
тоненькая
дискета...
В-пятых, — я загнул,
наконец,
большой
палец, —
компьютер облегчает
повторное,
при необходимости,
печатание:
без нового
набора
текста, из
памяти
компьютера
или дискеты —
прямо на принтер...
— И ты
думаешь, что
ты всем этим
убедил меня?.. — Монастырский
скептически
покрутил
головой.
— ...Но
главное, — я
раскрыл
ладонь,
словно поднося
на ней это главное,
— существенно
облегчив
механическую
часть работы,
компьютер
высвобождает
тем самым
больше сил
для
собственно
творческого
процесса:
когда я,
например,
перешел на
компьютер, то
с радостью
обнаружил
даже некоторое
чисто
стилистическое
улучшение
того, что
пишу.
Надо
сказать, что
у меня
образование —
техническое
и
литературное,
у
Монастырского
же — медицинское
и
литературное;
так что: если
я —
полутехнарь,
то он — вообще
не технарь.
Кроме того,
хоть мы оба
не молоды, — но
он к тому же на
14 лет старше меня.
Видимо, всем
этим и
объясняется,
что, выслушав
меня, он
начал вдруг
ныть:
— В мои-то
годы
переходить
на
компьютер?..
Смотреть на
экран, а не на
лист бумаги?..
Водить эту
проклятую
”мышку”[5] — черт ее
знает, как ее
водить!.. Нет,
не надо мне
никаких компьютерных
преимуществ,
буду уж
кончать свой
век на
пишущей
машинке!..
— Но ведь у
литератора
самый
творческий
период, когда
другие
отдыхают на
пенсии, — возразил
я. — При твоей
феноменальной
трудоспособности
тебе еще
предстоит,
как минимум,
лет 10
творческой
активности...
А машинки
больше не
выпускаются
промышленностью.
— Куплю
старую,
отремонтированную!..
— упрямо заявил
он. — Ты не
можешь
помочь мне
найти в Нью-Йорке
старую,
отремонтированную
машинку с
русским
шрифтом?
Я мог.
Потому что
года два
назад и сам
стоял перед
такой же
проблемой.
Да и как
было не
помочь другу,
который к тому
же заметно
старше меня?
Причем я
знал, что он
из того сорта
людей,
которых ведь
все равно не
переупрямишь.
— Ну,
хорошо... —
нехотя
согласился я.
— Поедем в
мастерскую
Янковского...
Вообще
Монастырский
— феномен в
русской литературной
эмиграции: он
— может быть,
единственный
внештатный
журналист-эмигрант,
который на
протяжении
многих лет
умудрялся
зарабатывать
мизерными
гонорарами
достаточно
для — хоть и
скромной (по
американским
понятиям), но
вполне
обеспеченной
(по российским
понятиям) —
жизни своей и
своей жены
Милы.
Умудрялся —
за счет
невероятной
трудоспособности
и
подвижнической
любви к журналистской
работе: по 10-15
часов в день,
почти без
выходных.
Так что
пишущая машинка
для него — не
просто
главный
инструмент, а
почти орган
его тела; он
отрывается
от нее лишь
для еды, сна и
некоторых
других функций.
А это значит,
что от
машинки
требуется такая
же
невероятная
трудоспособность,
какой
обладает он
сам.
Итак, я
помог ему
тогда купить
машинку. С этой
новой
старой
машинкой у
него каждый
раз что-то
случалось: то
ее
заклинивало,
то исчезал
электрический
контакт, то
мялась
лента...
Монастырский
сразу же
звонил мне,
звал на
помощь —
благо, я живу
в 15 минутах
ходьбы от
него, — и с
горем
пополам машинку
все же
удавалось
приводить в
чувство. Или,
если меня не
было дома, а
ему, как
всегда, срочно
необходимо
было
печатать
очередную
статью, — он
клал машинку
на
портативную
повозочку и
вез в
ближайшую
мастерскую
по ремонту
различной
печатной
техники, в которой
с него,
конечно же,
драли
втридорога.
В общем, в
течение трех
лет
Монастырский
понемногу загонял
эту старую
клячу, — а эта
старая кляча,
в свою очередь,
понемногу загоняла
его. Мучаясь
с машинкой,
он мучил не
только себя,
но и, прежде
всего, свою
жену Милу, — а
также заодно
и всех нас,
его друзей. Впрочем,
меня
тяготила не
столько сама
необходимость
поколдовать
иногда над
его машинкой
(мне всегда
приятно
оказывать
посильную
помощь
друзьям),
сколько его
какие-то
болезненные,
бесконечные
жалобы на машинку
— по телефону,
в гостях, на
улице... Я бы сказал
даже:
сладострастно-мазохистские
жалобы...
Но
недавно и
необычайное
упрямство
Монастырского,
наконец,
иссякло —
устав от
беспрерывных
реанимаций
этой своей
издыхающей
клячи, он
позвонил мне:
— Все! Моя
машинка,
сволочь,
совсем уже
отказала:
печатает
пятое через
десятое,
некоторые
буквы вообще
не печатает...
Ты не можешь
помочь мне
купить
компьютер?
”Наконец-то”,
— обрадовался
я.
К данному
моменту у
меня уже было
два своих
компьютера,
три принтера,
мощный
скэннер и др., —
так что к
данному
моменту я уже
набрался
некоторого
компьютерного
опыта. И
поэтому
действительно
мог помочь ему.
Зная
страх
Монастырского
перед
техническим
прогрессом и,
в частности,
перед бесчисленными
компьютерными
возможностями:
графикой,
Интернетом и
пр., — я понимал,
что ему нужен
отнюдь не ”Pentium”, а
простенький
386-й[6], с
маленьким
жестким
диском[7] и самым
дешевым
принтером: по
сути, из-за отсутствия
русских
ворд-процессоров,
ему нужен компьютер
лишь на роль
ворд-процессора.
Наш общий
знакомый,
владелец
небольшой
компьютерной
фирмы на
Бродвее, Ph.D.[8] Крис
Кастилло,
владеющий,
кроме
английского
и испанского
языков, еще и
русским,
подобрал для
Монастырского
необходимый
комплект —
компьютер, экран,
клавиатуру с
русским
шрифтом,
”мышку” и
принтер (все
новое, не
бывшее в
употреблении)
— и из
уважения к
известному
русскому журналисту,
явно себе в
убыток, взял
с него лишь
льготную,
дилерскую
цену: за весь
комплект
всего лишь 500
долларов;
мне, например,
недавно в эту
же цену
обошелся
один лишь
экран,
правда,
большего
размера.
Эта
работа, Криса
и моя, заняла
в общей сложности
около двух
недель, и
почти каждый
день
Монастырский
звонил мне и
ходил к Крису
(фирма Криса —
как раз на
маршруте
моциона, который
ежедневно
проделывает
Монастырский),
с
нетерпением
вопрошая:
— Ну, когда
же?..
Опасаясь,
чтобы
неумелый в
технике
Монастырский
не попортил
всю эту
хрупкую
электронику
при
транспортировке,
я сам
доставил ее к
нему домой.
Потом, в
течение
нескольких моих
последующих
посещений, я
установил все
это на его
письменный
стол,
соединил
кабелями и
инсталлировал[9] в его
компьютер
столь
необходимые
ему русские
программы...
Таким
образом,
суррогат русского
ворд-процессора
— персонально
для Монастырского
— был готов.
...Сейчас, в
90-е годы, из-за
выхода из
строя старых
пишущих
машинок и
прекращения
их выпуска
промышленностью,
многие
русские
литераторы
Америки
вынужденно
переходят на
компьютер. У
некоторых,
особенно из
тех, кто уже в
пенсионном
возрасте,
этот переход
проходит
весьма
болезненно:
известный театральный
рецензент
Фаина
Мещерская, кое-как
освоив
несколько
лет назад Word Perfect, в
настоящее
время
пытается
перейти на
более
удобный Word for Windows[10] —
она
затратила
для этого
много денег
на
обновление
своей
компьютерной
техники, но Word for Windows ей так и
не дается;
инженер и
стихотворец-дилетант
Феликс
Бунчук,
которому
приходилось
работать на
простейшем
компьютере и
раньше, в
Москве, купил
пару лет
назад, уже в Нью-Йорке,
у того же
Криса
Кастилло,
дорогие
современные
компьютер с
принтером (к
счастью, я
уговорил
тогда
Бунчука
отложить хотя
бы покупку
дорогого
скэннера) — и
вот, оказалось,
что Бунчук
так и не смог
освоить эти современные
компьютер с
принтером
(куда уж ему
еще и
скэннер!), и
они без
пользы, морально
старея,
обесцениваются
у него на письменном
столе... Зная о
множестве
подобных, осложнившихся
переходов на
компьютер, я
теперь
особенно осторожно
старался
помочь в этом
деле Монастырскому.
Наконец,
долгожданный
момент наступил.
Как и
было заранее
обговорено, я
сел за новый
компьютер
Монастырского,
а Иосиф и
Мила сели
рядом. Я
провел с ними
получасовый
инструктаж,
показав, как
водить
”мышку” и
какие нажимать
клавиши для
простейших
операций — в
объеме
ворд-процессора.
Иосиф как
прилежный
студент все
это, слово в
слово,
конспектировал,
часто
переспрашивая
и уточняя.
(Надо
сказать, что
когда я
осваивал у
себя дома
свой первый
компьютер, то
рядом со мной
не было
никакого
наставника —
и я несколько
месяцев сам
пробивался
через мучительно
читаемые
мной
англоязычные
справочники,
пока ни
научился
более-не-менее
сносно
набирать и
редактировать
текст).
— Ну, а
теперь
садись за
компьютер
ты... — сказал я
Иосифу, как
тоже было
обговорено
заранее. — Как
видишь,
ничего
хитрого тут
нет, — старался
я
приободрить
его, — почти та
же пишущая
машинка... А я
сяду рядом и,
в случае необходимости,
подскажу...
Но тут
произошло
неожиданное —
Иосиф вдруг взорвался:
— Да я ...
ложил на этот
компьютер!
Никогда не сяду
за него!
Это,
кажется,
впервые я слышал
от него
нецензурное
слово. Я и
Мила остолбенели.
— Мне надо
думать не над
тем, какую
кнопку нажимать,
— возмущался
он, — а над
содержанием
рукописей!..
Кроме того,
эта... штука...
заняла
столько
места на моем
письменном столе,
больше чем
машинка, — продолжал
возмущаться
он, — где я, черт
возьми,
разложу свои
рукописи?..
Говоря
теперь о
компьютере,
он игриво так
— как бы
задумывался,
словно забыв
или не желая
упоминать
ставшее
вдруг столь
ненавистным
ему даже само
слово
”компьютер”. И
так и стал
теперь
называть его:
штука... Да,
это
произошло с
ним именно в
тот момент, — когда
начался его
ПРОТЕСТ.
Чтобы
как-то
разрядить
обстановку,
Мила предложила:
— Давайте,
первой сяду
я.
И, взяв
записанную
Иосифом с
моих слов
инструкцию,
села за
компьютер.
Конечно,
она двигала
”мышку”
коряво и
кое-что не
понимала в
записанной
мужем
инструкции —
мне приходилось
иногда
подсказывать.
Но в общем-то
все, что надо,
она
благополучно
сделала: включила
компьютер и
экран; вышла
в Windows и в Word; набрала
кусочек
пробного
текста;
включила
принтер и
напечатала
на нем набранный
текст.
— Ну, а
теперь
садись ты,
Иосиф, — с
просящей интонацией
преданной
жены
предложила
она.
— Но я же
сказал, что
не сяду!!! —
упрямо
гаркнул Иосиф.
Я и Мила
были в
недоумении:
как же теперь
нам поступить?
Как
переупрямить
упрямца?
И тут
опять она
пожертвовала
собой:
— Ну,
хорошо: я
попробую еще
раз...
Во второй
раз она,
конечно же,
легче
проделала
весь этот
компьютерный
цикл...
— А меня за
эту штуку не
заманишь!.. —
истерически
закричал
вдруг Иосиф. —
У меня нет
времени
заниматься
этой
ерундой!.. — и
тут, даже
как-то
торжествующе
(мол, я вам всем
докажу), он
обратился ко
мне: — Вы не
можете все
это
разобрать,
чтобы
вернуть
Крису?..
На лице
его было
написано в
тот момент
какое-то
такое
снобистское
удовлетворение
самим собой:
”Мол, каков я, а?
Сказал — и все,
мое слово
железно!
Кто-кто, а я
выстою против
этих
дьявольских
технических
ухищрений,
лишь
осложняющих
нашу жизнь! И
утру нос всем
этим
гоняющимся
за модой
компьютерщикам!..”
Помните
классическое
восстание в
Лондоне
разрушителей
ткацких
машин? Сейчас
мне казалось,
что
Монастырский
с удовольствием
возглавил бы
в Нью-Йорке
восстание
разрушителей
компьютеров:
повел бы за
собой
уличную
толпу с
бейсбольными
битами,
которая с
упоением
громила бы
эти штуки... Да,
драматизм
технического
прогресса
заключается
в том, что он —
как это ни
печально — не всем
приходится
по душе...
— Ты все
лгал мне про
компьютер! —
заявил вдруг
Монастырский.
— Просто тебе
хотелось
потренироваться
на
компьютере
за мой счет!.. А
Крису — лишь
бы нажиться...
— Ну, ты это,
Иосиф, зря, —
пытался я
усовестить его.
— Для
тренировки у
меня есть
дома своих два
компьютера...
И Криса ты
зря обижаешь:
ведь из
уважения к
тебе он
продал все
это по себестоимости,
то есть
фактически
себе же в убыток...
Разумеется,
в тот день я
ушел от
Монастырского
расстроенный.
Но все же
я надеялся,
что здравый
смысл возьмет
в нем верх, — и
Великий
Писатель
снизойдет,
наконец, до
того, чтобы
сесть за
столь явно
необходимый
ему
компьютер. Да
и уговоры
любимой жены
Милы должны
же были — я
надеялся и на
это —
подействовать
на него.
Однако
мои надежды
не
оправдались.
В последующие
несколько
дней
Монастырский
регулярно
звонил мне, а
к Крису
заходил во
время
моциона — и
упорно
уговаривал
нас (правда,
внешне — уже в
более
нормальной,
даже подчеркнуто
вежливой
форме)
забрать
компьютер и
вернуть ему
деньги.
Причем,
наряду с якобы
покорно-просительными
интонациями,
в его
сетованиях
мне и Крису
проскальзывал
иногда и
торжествующий
металл
маньяка: мол, я
сказал, что
не сяду за
эту штуку —
значит, не
сяду!
Первым из
нас не
выдержал
Крис:
— Вы
знаете, —
сказал он мне
по телефону, —
моей нервной
системе
дороже
обойдется
выслушивать
эти
ежедневные
его уговоры.
Лучше уж я верну
ему деньги...
В
результате
так, увы, и
получилось:
Монастырский
вернул Крису
компьютер со
всеми
атрибутами, а
Крис вернул
ему деньги.
Со мной,
слава Богу, у
Монастырского
не было
никаких
материальных
счетов, так
что не было и
возвратов:
ведь я готовил
ему
компьютер
бесплатно, по
дружбе.
Хотя
материальных
счетов между
нами и не было,
— но вот что
касается
моральных... Я
потратил
примерно 5
рабочих
часов на
подготовку его
компьютера, а
он из-за лени —
или упрямства?
или снобизма?
или
самодурства?
— не соизволил
потратить
хотя бы
полчаса, чтобы
освоить этот
свой же
компьютер!..
Его журналистское
время, видите
ли,
драгоценно, —
а на мое
журналистское
время ему
наплевать!..
Если бы
Монастырский
был средним,
заурядным
журналистиком,
— я бы ему
такого не
простил: я бы
высказал ему
все, что
думаю о его
снобизме и
самодурстве.
Но меня сдерживало
то, что я
многое знал о
прежних его
заслугах как
известного
журналиста-диссидента
и искренне
ценил его
несколько
действительно
значимых
книг об
ученых; я
даже написал
в свое время
большую
статью к его
юбилею.
Поэтому, хоть
я и был
сейчас в
обиде на него,
— но в душе я не
мог не
простить его
в конце концов...
В
настоящее
время
Монастырский
печатает свои
рукописи на
очередной
пишущей
машинке,
которую
отдал ему
другой его
друг, кинорежиссер-документалист
Абрам
Каминский,
сам
перешедший
недавно на
компьютер
(как
несколько
лет назад мне
отдал свою
машинку
перешедший
на компьютер
Алик
Суконик).
Причем
Каминский
даже на два
года старше
Монастырского,
— так что, если говорить
о трудностях
перехода на
компьютер, то
дело тут,
очевидно, не
только и не столько
в возрасте...
Однако
беда в том,
что и машинка
Каминского —
уже тоже
агонизирующая
кляча. И из-за
ее огрехов
Монастырскому
все больше и
больше текста
приходится
вписывать в
рукопись от руки.
[1] Англ. ”Держи
свою собаку
на поводке!”;
”Убери после
своей
собаки!”
[2] “Придержите
его!”.
[3] Англ.
“Простите...”
[4] От англ. word — слово;
ворд-процессоров
с русскими
шрифтами вообще
не
существует: в
России их
производство
не освоено, а
зарубежом
ворд-процессоры
с русскими
шрифтами не
выпускаются.
[5] ”Мышка” —
управляющее
компьютерное
приспособление.
[6] ”Pentium”, 386-й — разные
модели
компьютера.
[7] Жесткий
диск —
важнейшая
часть
компьютера, обеспечивающая
его
электронную
память.
[8] Англ. Ph.D. = Philosophy Doctor — доктор
философии (соответствует
российской
научной
степени кандидата
наук).
[9] От англ. install — устанавливать.
[10]. Word Perfect, Word for Windows —
разные
системы
работы на
компьютере.